Joomla TemplatesBest Web HostingBest Joomla Hosting
Поиск

 

Кто на сайте
Сейчас на сайте находятся:
 55 гостей 
Статистика
Просмотрено статей : 1028040

Если Вам нравится наш сайт - поддержите, пожалуйста, проект:

рублей Яндекс.Деньгами
на счет 410011020001919  ( Звёзды ВЛК. Личные страницы поэтов и прозаиков )
Главная Зоя КРИМИНСКАЯ

Зоя КРИМИНСКАЯ. Рассказы

Зоя Карловна Криминская родилась в 1947 году. По профессии – инженер-физик.

В настоящее время на пенсии, преподает физхимию в МФТИ.

Пишет последние 15 лет.

Член Союза российских литераторов.

 

 

Зоя КРИМИНСКАЯ. Слепой

Оценка пользователей: / 1
ПлохоОтлично 

Он медленно переходил улицу. В темных очках, с палочкой в руке.

Совсем не походил на слепого, и одет был опрятно, чистенько одет.

Вообще не походил на слепого. Если бы я точно не знала, что он ничего не видит, то подумала бы, что просто уставший человек, безмерно уставший человек, вот  и движется как во сне.

– Марина, посмотри, вон отец твой идет,– сказала я дочери.

Дочь посмотрела в окно совершенно равнодушно.

– Папа мой отец, – ответила она.

Папой она называла отчима, моего второго мужа.

Оно, конечно, все так, кто вырастил, кого любишь, тот и отец, но все же, все же мне почему-то стало обидно за Степана.

В конце концов, внешностью она пошла в него, в слепого, и статью, и глазами светлыми, со странным фиолетовым отливом, и волосами густыми, темными, все взяла  от него,  своего родного отца, красивая получилась.

Степан пересек улицу, и тихо постукивая палкой по тротуару,  скрылся за поворотом,  а я стояла в раздумье, упрекнуть мне дочь за равнодушие к калеке, или нет, и решилась осторожно высказаться, не прямо так, а вскользь  напомнить, например,  о Люсе, его второй дочери, Марининой единокровной сестре, о том, что она, Маринка, могла бы быть  на ее, Люсином месте, если бы не я, не моя твердость и решительность.

Побойся я тогда людского осуждения, или прояви  жалость к Степану, разве у нее, у Марины была бы такая жизнь, как сейчас?

Но пока я  подбирала  слова, а потом повернулась, то Маринки уже и след простыл, и разговаривать  было не с кем.

Я стояла возле плиты, жарила блины и думала одновременно о себе, и о дочери и о скрывшемся за поворотом бывшем  муже.

Конечно, мне понятно было, близко очень, в кого Маринка такая: беспечно отрезает то в своей жизни, что может грозить ей проблемами, и стремится оставить  возле себя только привычное, знакомое, ничем ей не грозящее. Она далеко не подвижник и родилась не для того, чтобы повесить вериги себе на шею и нести их, и я тоже родилась не для этого.

Он, Степан,  знал, мимо чьих окон проходит, хотя дома не видел в своем черном тумане, дом построили  много лет после того, как он ослеп, но все равно, какой-то образ нашей пятиэтажки, где живет его бывшая жена и дочь, у него должен  быть. И дочь, между прочим не бывшая, а носящая его фамилию девочка, и он напрягался, наверное в душе, может быть, хотел, нет не увидеть, видеть-то как раз он не мог, а просто как-то пообщаться с дочерью, со своей кровинкой.

Все эти мысли раздражали меня, вызывали   неприятное чувство, как будто между лопатками кто-то водит наждачной бумагой.

Я даже поежилась, повела плечами,  и разозлилась на Степана  за его появление около нашего дома, и  мне совершенно непонятно было,  куда и зачем он потащился с утра в субботу мимо наших окон.

Он всплыл на моем горизонте  впервые за много  лет. Знать, как он живет, я знала, не велик наш город, но вот встречаться не стремилась.

Я в свое время  вычеркнула его из своей жизни не для того, чтобы вспоминать о нем.

Да и прожили мы всего ничего, чуть больше двух лет, и когда мы расставались, эти два года еще можно было считать за какой-то значительный отрезок времени,  а сейчас, когда я замужем за Валерой одиннадцать лет, непродолжительное мое замужество и значения никакого не имеет, и  все произошедшее так далеко, что невольно задаешься себе вопрос, а со мной ли это было? Только существование Маринки дает однозначный ответ: да, со мной.

В  ту пору, четырнадцать лет назад свекровь меня возненавидела, считала, что я вышла замуж за зрячего, здорового, изображала любовь, вешалась на него, а когда он калекой стал, выкинула за порог, как  собаку, за ненадобностью.

Да, за ненадобностью, да выкинула, и не ей судить меня, она-то всю жизнь прожила со зрячим, непьющим, работящим мужиком, имела достаток в доме, а я должна была в нищете и в горе жизнь прожить?

Им он был сын, и они должны были его принять обратно и приняли, а я не готова была к таким испытаниям судьбы,  я вышла замуж, ища опоры и поддержки в жизни, хотела уйти из своей семьи, от отца с матерью, которые к тому времени мне надоели порядком.

Я вышла замуж,  стала жить своей семьей, дочку родила, и все было, как я хотела, а тут вдруг муж ослеп из-за дурацкого несчастного случая.

И ожогов-то никаких на лице не осталось, а зрение он потерял на все сто процентов.

Не готова была я нести такой груз: маленького ребенка и слепого мужа.

Я счастья хотела, и было мне всего двадцать лет. И через месяц я сказала: уходи, я буду жить без тебя.

И он не возражал, не обиделся, не удивился. Я поняла, что он готовился к этому, как только ослеп. Наверное, еще лежал в больнице, и думал, как мы разойдемся.

Я собрала его вещи, приехал свекор на такси, взял чемодан, и они ушли из нашего жилища, вернулся он к родителям, а я осталась с полуторагодовалой Маринкой одна.

И никак нельзя было считать, что я вернулась в то же состояние, в котором была до замужества и что свалившаяся на Степана беда никак не отразилась на мне:

мужа я отринула от себя, но дочь осталась со мной, ее мне предстояло тащить одной неизвестно, сколько лет, пока кто-то не подвернется.

Свекровь хотела с внучкой общаться, но я не одобряла: и старалась отвадить: то якобы забуду, что дед с бабкой придут, и опоздаю, а они ждут перед запертой дверью, то сразу откажу. Я жила в бараке недалеко от завода, в двухкомнатном отдельном отсеке, где раньше жила вся наша семья, а когда я вышла замуж, то отец с матерью и братом получили квартиру и ушли, а мы остались, сначала втроем, а теперь вот вдвоем.

Все было рядом, ясли, работа, и я справлялась и ни в чьей помощи не нуждалась: ни своей матери, ни тем более свекрови.

Степан после развода женился быстро, очень быстро, я и оглянуться не успела, а он уже сошелся с одной молодой, страшненькой такой, ну да слепой не видит.

Она тоже слепая была, и попрекать его убожеством не могла.

Слепые часто так делают, женятся друг на дружке и ребенка заводят: не детей, а одного стараются, много-то не прокормить, какая у них пенсия, слезы, и заработки нищенские, но одного ребенка заводят, чтобы зрячий в семье был, родители, которые их опекают, не вечные.

А уж каково ребенку с рождения в няньках ходить, это их, Степана и жену его новую не обеспокоило: родили и все, а я тем временем свекру со свекровью тихонько дала полный от ворот поворот, без скандала. К тому времени они уже понимали, что я не желаю их видеть, и тем более дочку к ним отпускать, чтобы она там к слепому отцу привыкала. И когда вторая внучка у них появилась, я им прямо сказала: у вас теперь есть о ком позаботиться, и за Степаном есть кому ухаживать в будущем, а Маринку вы оставьте в покое, она  маленькая, ничего не помнит, отца не любит, и незачем ей это.

Конечно, они со своей стороны думали, что я злобная стерва, но мне было наплевать, слава богу, что они обо мне думают, когда родней были, я очень-то беспокоилась, а уж сейчас и подавно.

Мои мать с отцом меня, дочь свою, не очень жаловали, сыночек у них любимый был, но Маринку полюбили, всей душой полюбили,  и когда я второй раз замуж вышла и родила Леночку, они к ней равнодушны остались, у них на уме только Маринка была: без отца, несчастная девочка с отчимом и такой матерью. Мать я хорошая, дети у меня ухожены, накормлены, но вот ласковой  меня не назовешь, я не из тех, кто каждую минуту деток облизывает, вот  деду с бабкой и казалось, что я плохая, суровая мать. Баловали они внучку, которая без родного отца росла, сладостями задаривали, обновки покупали. Я не возражала, какая-никакая, а материальная помощь.

С Валерой я после того, как познакомилась, быстро сошлась, он очень трогательно ухаживал, к Маринке хорошо относился, и когда я забеременела, мы расписались.

А к тому времени Надька, вторая жена Степана, уже родила Люську, и она получилась на год старше Лены, и ее рождение и сам факт ее существования напоминал мне, когда я ее встречала, что Степан, слепой утешился и нашел себе пару быстрее, чем я,  зрячая. Ну да ведь у меня был маленький ребенок на руках. И не каждый, как Валера мог полюбить чужую девочку как свою собственную. А Валера  смог.

Первый раз я увидела Люсю спустя пять лет  после ее рождения, когда водила Лену на танцевальные занятия в наш дом культуры, куда привели и Люсю.

Каждый раз я исподтишка вглядывалась в черты этой девочки, пока она снимала пальтишко, и мне было страшно: она походила на мою Маринку, родство было видно издалека.

Странное чувство моей собственной причастности к рождению этого ребенка не покидало меня: не откажись я тогда жить со Степаном, он не женился бы на Надежде, и как ни крути, Люська именно мне  обязана своим появлением на свет.

Наблюдая за ней, я видела, что она отличается от других детей.

После занятий,  возбужденные дети выбегали толпой, и  одевались и громко рассказывали, что и как было на занятиях, толкались друг с другом, громко смеялись, а она выходила молча, ступала бесшумно, дед, новый тесть Степана гладил ее по голове, и они тихо и быстро уходили.

Девочка шла, опустив глаза, о чем-то напряженно думая, а я глядела ей вслед и представляла, что предстоит ей в будущем, когда ей придется взвалить на себя заботу о слепых родителях, и удастся ли ей выйти замуж, или она с рождения обречена на незавидную роль сиделку и кормилицы возле двух калек.

Еще я думала о том, что девочка эта будет нести груз, который отказалась нести я, и именно благодаря моему отказу у нее есть этот бесценный дар, ее собственная жизнь, и без такого назначения, которое ей предстояло в жизни, ее вообще бы не было и как она чувствует сейчас, и будет чувствовать потом, стоило ей появляться на свет для такой доли, или все лучше было бы ее слепым родителям вообще не иметь детей?

Никаких угрызений совести за ее судьбу я не испытывала, это они, Степан со своей второй половиной, должны были испытывать муки совести, они ее родили для такой доли, но возможно, у них, слепых, совсем другая расценка ценностей: и для них каждый зрячий уже счастливец, потому что видит, видит этот мир, солнце, отражающееся от белого снега, зимой, солнце, играющее в листве деревьев летом, и может быть, если со своей точки зрения они считают ее счастливой, то и она будет чувствовать себя такой же.

Я знаю точно, что это не так, не может быть так:

Она будет выходить в большой мир, где у детей нормальные, здоровые родители, где дети защищены  и ухожены и где счастья не расценивается только по одному параметру, видишь ты или нет.

И я еще и еще раз радовалась тому, что Маринка избежит этой участи, и у нее есть папа и мама, и за свое будущее она может быть спокойна.

Я радовалась, убеждала себя, что много лет назад поступила правильно, досадовала, что увидела Степана утром, а блины у меня подгорали, один, второй, третий, …

 

Зоя КРИМИНСКАЯ. Любители живописи

Оценка пользователей: / 1
ПлохоОтлично 

Я установила этюдник возле живописного прудика, огляделась, порадовалась тишине и безмолвию вокруг. Был пасмурный день конца августа,  никто не купался, не скатывался с металлической горки в воду, не оглашал воздух радостными криками, не собирался мне мешать.

Выдавив краски на палитру, я взяла кисть и провела по картону первую линию.

Появились двое. Мальчик и девочка. Встали за моей спиной и задышали, задышали.

Когда они подошли так близко, что невозможно стало отвести руку с кистью, я обернулась и прямо посмотрела на них. Лет семи – восьми, не больше. Мальчишка весь в вихрах, девочка стриженная.

–Мешаете – строго сказала я. – Держитесь подальше.

Дети сделали вид, что им неинтересно, скорчили равнодушные мордочки, и стали кидать камни в воду прямо передо мной. Я терпела, хотя круги на воде мне мешали. Пошептавшись, дети исчезли, но не надолго. Через пятнадцать минут  вернулись, залезли на детскую вышку рядом со мной, стали грызть принесенные семечки, плеваться шелухой и обсыпать ею меня и  мое творение.

– Не плюйтесь.

Я скинула шелуху с волос, недовольно посмотрела на них.

Они слезли и удалились, как оказалось, за подкреплением. Вернулись вчетвером.

К этому времени измазанная мною картонка стала напоминать пейзаж. Приведенные товарищи, два мальчика, громко одобрили его, и теперь четверо стояли за моей спиной и наблюдали, как я вожу кистью. Дышали доброжелательно, подбадривающе дышали.

Так прошло полчаса.

Кого-то из них позвали обедать, но мальчик решительно отказался от еды, дышать за моей спиной было важнее. Через час я, утомленная своей неожиданной популярностью, решила сворачивать деятельность.

Стали собирать кисточки, укладывать их. Но этюдник закрыть мне не удалось.

Только я взяла в руки картон с пейзажем, как услышала за спиной горестный вопль:

– Ой подождите! Не убирайте, всего минуточку, а то мой брат не увидит вашу картину.

Я вздохнула, поставив картину на этюдник. Подождали брата.

Подошла женщина с младенцем на руках.

–Вот он мой брат! – закричал вихрастый поклонник живописи мне и обернулся к брату:

– Смотри, какая красивая картина.

Младенец пускал пузыри и таращил глаза. Видимо, одобрял.

 

 

Зоя КРИМИНСКАЯ. Как все, так и мы

Соседка по даче пересказала мне историю своей жизни. Десять лет мы были знакомы, текущую жизнь друг дружки знали хорошо, а назад не заглядывали, не приходилось. Но однажды, в солнечный весенний день, отдыхая после посадки овощей, она разговорилась. Я записала, стараясь сохранить интонации и обороты речи.

В моей жизни и жизни родителей ничего примечательного и не было. Получалось, как все, так и мы, особенно когда работать. А когда пирог делить, тут мы иногда и не успевали.

Ну, относительно себя я так не считаю, что не успевала, мне кусок большой и не положен вроде был, а вот что отец в коммуналке умер, это до сих пор меня за живое берет.

Отец ушел на фронт в 42 году, и было ему семнадцать лет. Восемь долгих лет он отдал армии и демобилизовался только в 50. Вернулся и пошел работать на стройку прорабом, у него был строительный техникум к тому времени.

Там он с матерью и познакомился. Она была девушка из деревни, приехала в город, устроилась маляром, встретила отца, и они поженились. Ей только двадцать лет и было, когда она меня родила.

И роды ее подкосили. Стала сердцем страдать, и 15 лет болела.

Умерла, когда мне было пятнадцать лет.

Каждый год в стационаре, иногда по два раза. Поднимут ее немного и обратно в жизнь, в семью. Инвалид первой группы она была.

Первое время она лежала в больничке недалеко от дома, я туда прибегала после школы. В младших классах меня в палату не пропускали. Прибегу, кричу под окнами:

«Мама, мама», и она, когда хорошо себя чувствовала, ну не хорошо, такого с ней не было, а нормально, она выходила в вестибюль ко мне, а иногда кричу, кричу, и никого.

И страшно мне становилось и очень хотелось мать увидеть. Не уходила до тех пор, пока медсестра или нянечка или кто-нибудь из палаты не говорили мне, что мать сегодня лежит, и спуститься не может, и чтобы я шла домой, а приходила через два дня.

Я эти два дня грустила, даже уроки плохо делала, а с годами привыкла, терпеливо ждала, когда матери получше станет, и можно будет с ней повидаться.

Иногда, когда мать увозили, отец ехал с ней, а, возвратившись, говорил мне, чтобы я пока к ней не ходила.

И жили мы так год за годом. В коммуналке недалеко от теперешнего метро Щукинская.

Кроме нас там еще семья жила, женщина с дочкой, и мы втроем.

Не знаю, что там творилось в душе у отца, который войну прошел, а в мирной жизни так у него получилось: женился на молодой здоровой женщине и оказался с инвалидом на руках.

Мне кажется, он никогда свою жизнь даже мысленно не переустраивал, радикально не менял: как сложилось, так и сложилось.

Любил он пропустить рюмочку, запойным пьяницей не был, но выпить любил. А кто из фронтовиков не любил? Только те, наверное, кто в окопах не сидел, а при штабах или в особых отделах.

Помню, варил холодец из утиных лап, сам себе варил:

Тарелочку сварит, стопку нальет, выпьет, холодцом закусывает и крякает как утка от удовольствия. Мне всегда предлагал попробовать. Я пробовала и удивлялась, холодец стоял насмерть, никакого тебе дрожания.

Умел отец доставить себе маленькие радости.

Верен он матери не был, и я помню ссоры в семье по этому поводу.

На стройке баб много, многие разбитные, гулящие, и отец случая не упускал.

У человека больная жена, он иногда позволяет себе развлечения на стороне, казалось, ну кому какое-дело?

Но есть бдительные люди, и женскую свою солидарность они понимали очень странно, мерзавки! До сих помню их, дворничиха, кумушки с первого этажа, бездельницы, как только у отца кто появится, сразу бегут и доносят матери.

Ну и что может больная женщина, инвалид первой группы, поделать?

Зачем и знать ей об этом. Нет, ведь донесут, расстроят, в доме скандал, отец уговаривает, отнекивается:

– Не волнуйся Наташа, ничего не было, врут бабы, по злобе врут, по одиночеству своему. А я уйду на кухню, а то и совсем из дому, чтобы не видеть, как мать мучается, задыхаться начинает, отец скорую вызывает, уйду, брожу по улицам недалеко от дома и люто ненавижу этих кумушек. До сих пор так перед глазами и стоит картинка: стол во дворе под тополями, лавочки рядом, и они сидят, стражи порядка: дворничиха в фартуке, белой косынке, губы поджаты, и тетя Маша рядом, глаза хитрые бегают, носом по воздуху водит, высматривает, вынюхивает, старая сплетница.

Тетя Нюра, та хоть и знает все на свете, и обсудить с ними любит, все сплетни собрать, но никогда не донесет, и когда мама спрашивала ее, правда ли, что ей сказали, всегда отвечала одно и тоже: «а ты не верь, не верь, Наталья, злые языки страшнее пистолета».

И я согласна, что страшнее.

Когда я подросла, меня начали пропускать к матери в больницу, даже когда она лежала, я и в палату ходила, сидела рядом, и передачки приносила. Это уже в Боткинской было, последнее время маму там лечили.

Пятнадцать лет после моих родов она маялась, тянула, как могла, а потом раз, и мамы не стало.

Похоронили мы ее и стали жить вдвоем.

Я к тому времени в техникуме училась. На бухгалтера, по настоянию матери. Очень она беспокоилась, что я вот останусь без специальности, и настояла на техникуме.

Я математику ненавидела, числа не любила, а по русскому всегда пятерки имела и была у меня врожденная грамотность: хоть раз слово увижу, на всю жизнь запоминаю его правописание

Никаких правил не знала, писала грамотно, литературу любила, но поддалась страху матери, уступила ей, пошла в техникум и всю жизнь работала, старательно работала, меня ценили, но всю жизнь сидела мысль в голов: не мое ведь это дело, ох не мое.

Но переделать судьбу не хватило у меня характера. Смирялась я, как и отец в свое время.

Отец разбежался со своей последней подружкой и женился официально на другой, и ему, как ветерану войны выдели комнату в коммуналке.

А годы шли шестидесятые, другое время наступило, и потихоньку народ стал квартиры получать, устраиваться в жизни поудобней. А отец, он на стройке работал прорабом, строителям в первую очередь давали, они с каждого сданного дома свой процент имеют, и ветеранам войны, в первую очередь. А вот согласился отец на комнату в коммуналке и все тут. Я осталась в той, в которой они с мамой жили, а он с женой ушел. Да только, на самом деле у ее была квартира, и они в коммуналке почти и не жили, поэтому, возможно отец и не хлопотал, не обивал пороги.

Правда, когда сердце ему отказывать стало, после инфаркта они писали заявление, просили квартиру с лифтом или этаж пониже, но ему все комнату предлагали за выездом, а что значит за выездом? В коммуналке на эту квартиру давно уже соседи зарились и когда ему давали смотровой ордер, его даже и на порог не пускали, не открывали ему двери и все.

Я часто думаю, что если бы у него была большая семья, двое-трое детей, то конечно, он бы квартиру получил, а так что ж... Так папа и умер в коммуналке, да только он-то не очень и горевал при жизни по этому поводу, одна я переживала.

И было у него на сберкнижке все наследство за всю его прожитую жизнь ​– пятьсот рублей.

Мачеха очень боялась, что начну требовать свои двести пятьдесят, но я честно взяла у нее только половину того, что осталось после похорон: пятьдесят рублей.

Добавила немного и купила себе серьги золотые в память об отце.

А я сама тридцать пять лет прожила в той комнате, в которой принесла меня мать из роддома, и только потом путем сложного тройного обмена выменяла квартиру на Бульваре Яна-Райниса, и мы разъехались с соседкой, на самом деле она была уже внучка той соседки Лиды, которая жила с нами при маме.

А замуж я вышла поздно, и мы поменяли однокомнатные квартиры на двухкомнатную и сейчас так там и живем. Детей у меня нет. Не решилась я после сорока рожать.

Может быть, если бы маму роды в инвалида не превратили, так я бы смелее была, а так что ж…

 

Зоя КРИМИНСКАЯ. Я и он

Оценка пользователей: / 1
ПлохоОтлично 

 

Каждое утро  я встаю с трудом. Еле-еле поднимаюсь. Как будто мне не шестьдесят минуло, а все девяносто.

Встаю я поздно, после того, как он стукнет дверью.

Ушел, можно, наконец, подниматься.

С той поры, как я поссорилась с внучкой и дочкой, дел у меня – только обеспечить себя едой. Если женщина всю жизнь готовила на семью, то это  пустяки. Главное, чтобы хоть как-то хватило денег, а их пока хватает, хоть тают мои сбережения с необыкновенной быстротой.

Готовлю я много, все время промахиваюсь, забываю, что я одна, и еда остается, то суп, то второе.

Ему я не предлагаю, просто выбрасываю, или отношу бродячим собакам.

Его пусть она прикармливает, как заблудшего пса, которым он и является.

Наконец, я выползла из постели, размяла затекшие руки и ноги, растерла поясницу, и отдернула шторы. Солнце врывается в мою комнату. Радостный, мягкий свет бабьего лета.

Я пью чай и выбираюсь на улицу,  бреду  в парк, сижу  там на лавочке над Днепром, слушаю разговоры синиц, гудки пароходов, слышу, как тихо кружась в воздухе, опадают желтые листья кленов, смотрю на светлые блики на голубой воде. Иногда приношу с собой хлеб и рассыпаю хлебные крошки возле скамейки. Слетаются воробьи и голуби и клюют их.

Совсем недавно, когда на мне была семья, я не понимала этих бездельных старух, которые сидят на лавочке и кормят птиц. Осуждала их.

А теперь, я их понимаю, это от одиночества. Хочется кого прикормить, приласкать, бездомных собак или голодных птиц.

Я стараюсь держаться подальше от мамаш и бабушек с маленькими детьми: шум, производимый детьми, меня утомляет.

Проголодавшись, я возвращаюсь домой, готовлю что-нибудь  и обедаю.

Его дома нет. Он у той, и будет там до вечера. Я включаю телевизор, и думаю о том, что  делают Маша с Ольгой.

Думаю я о них непрерывно и мне странно, очень странно. Еще совсем недавно, всего неделю назад они не могли обойтись без меня и одного дня, я ходила за продуктами, готовила обед, встречала Машу из консерватории, слушала ее рассказы о том, как прошел день, мыла посуду, гладила белье, и работы мне было по горло. А сейчас они живут без меня, как будто я умерла уже, и справляются. Плохо, наверное, справляются, ничего вкусного не едят, и бардак у них в квартире огроменный, я в этом уверена, но вот они живут день за днем, без меня, и не зовут на помощь, и оказывается, что то, чем я была занята все дни, заботой о семье единственной дочери, никому все это не нужно, и они, в сущности, взрослые люди, три взрослых человека, прекрасно обходятся и без меня.

Может быть, им даже лучше, без меня обходиться. Спокойнее.

Я думаю иногда, что он ходит к ним, заглядывает, когда возвращается от той, сидит на кухне, пьет чай и разговаривает, и сообщает им новости обо мне, во всяком случае, докладывает, что я еще жива.

От одной мысли о том, что он ходит к детям, а я нет, и что это он, именно он поссорил меня с ними, у меня начинается сердцебиение, и холодный пот выступает на лбу.

И тогда я сажусь за стол и пишу, делаю записи о прожитой жизни.

Мне тоскливо и одиноко, за последние годы я ограничивалась только заботами о семье, и подрастеряла подруг, которые еще живы. А живы многие, не так уж много лет нам, только-только за шестьдесят перевалило. Я всю жизнь прожила здесь, в Днепропетровске, и оказывается, нет у меня  личных друзей, которым я могла бы пожаловаться на него, и быть уверенной, что меня поймут, а не подумают, что так мне и надо, что я сама во всем виновата, да еще и позлорадствуют.

И мне тоскливо, как когда-то, сорок лет назад, в Воскресенске, куда меня послали по распределения после окончания института. И я в 23 года оказалась одна впервые, без друзей, без знакомых, без любви.

Работа была тяжелая, грязная и неинтересная.

В цехе отвратительно, до спазм в желудке, пахло аминами, а у меня оказалась аллергическая реакция на них.

Летом было еще сносно. Весь август в парке в центре города были танцы, гремела музыка, толкалась молодежь. Много было сомнительных, хулиганистых и пьяных ребят, и мат стоял жуткий, но мы, девушки из общаги, держались вместе, дружно. И постепенно образовались небольшие компании. Часть людей вместе работала, другая вместе жила, у местных были одноклассники, друзья,  они знакомили с приезжими, возникал круг общения.

Но я  скучала по своим, а тут еще сентябрь выдался холодный, и когда у нас было еще тепло, и я разгуливала бы в легком плаще, здесь в пору было зимнее пальто надевать.

От скуки  прибилась к одной компании, и все вечера проводили мы вместе. Как-то незаметно образовались парочки, да, парочки, а мне достался гитарист, голубоглазый, местный, довольно красивый,  приходится признать, что он, Григорий, был красив  в молодости.

Он молчал, сидел на моей кровати, перебирал струны гитары, и молчал.

Народ уходил, приходил, кто-то пил, кто-то целовался, у меня от шума болела голова, и я хотела одного, чтобы все разошлись, и я легла бы спать, но не расходились, а только выходили, прогуляться, поцеловаться и даже за чем-нибудь еще в соседнюю комнату, а Григорий все сидел, играл, молчал, ко мне не приставал, хотя считалось, что у нас любовь.

Мне все надоело, я считала оставшиеся до отпуска месяцы, чтобы уехать на лето домой, к маме, к друзьям, переживала, что не пыталась сдать в аспирантуру и остаться при институте и при доме.

И ждала, когда Григорию надоест тренькать на гитаре, и он уйдет. Впрочем он мне не очень мешал, но как ухажера я его не воспринимала, он работала электриком, закончил где-то электромеханический техникум, жил в маленьком частном доме с сестрой и матерью, и я считала, что он мне не пара, и таких как он, я если бы захотела, имела бы в родном Днепропетровске пачками.

Время шло, и вот однажды, ближе к новому году, когда все хорошо напились, потушили верхний свет, зажгли свечи и обжимались по углам, Григорий отложил гитару, пересел ближе ко мне и, развернув мое лицо к своему, начал без всяких предисловий целоваться.

Я попыталась его оттолкнуть, но кто-то из приятелей, стал его подначивать, мол, вперед и не отступай, я, как ни вертела головой и отталкивала его, оказалась прижатой к стене крепкими руками, и пришлось целоваться.

Конечно, я была сильно пьяна, вскоре мне стало хорошо, и не захотелось расставаться, мы целовались, потом пили еще, еще целовались, и незаметно как-то остались одни в нашей комнате, моя соседка Лида ушла в тот день к своему дружку, и нам никто не мешал.

Наутро я проснулась с головной болью, измученная, помнящая вчерашнее как сквозь туман, и удивленная, что Григорий не сбежал, а мирно спал на Лидкиной кровати, свесив с кровати руку и курчавую голову.

Я сидела в постели, смотрела на спящего и думала:

Что это? Любовь?

Мне не хотелось признаваться себе, что я влюбилась в этого молодого, на два года моложе себя парня, но с другой стороны, если это не любовь, то тогда что? Блуд?

Это было противно. И я решила, что это любовь, во всяком случае, с моей стороны.

Мы стали встречаться. Часто. И когда удавалось остаться одним, то возможность  никогда не упускали, во всяком случае, Григорий такого не допускал, чтобы мы упустили возможность.

Говорили мы, в основном о пустяках, о работе, о  еде, о том, куда пойти и где провести время.

Незаметно прошла зима, стало теплее, и во мне произошли кое-какие физиологические изменения..

Врач сказала: шесть недель и спросила, буду ли я рожать.

Трудно быстро принять решение. Мне было  двадцать четыре года, я была не замужем, и жила в общаге. Но зато мне  не надо было учиться, и по причине беременности можно было сбежать  с работы домой, в любимый Днепропетровск. А там, рядом с мамой, уже и решать, рожать мне или нет.

Но очень быстро я поняла, что решать придется прямо сейчас: справку о беременности давали после трех месяцев, т. е тогда, когда аборт делать было поздно.

Я была одинока, очень одинока, и хотя  не была дружна со своей соседкой по комнате Лидкой, девчонкой с большим самомнением, из Менделеевского института, но все же она была живой человек, всегда под боком,  и я поведала ей о своей беременности.

– А Григорию ты сказала? – первый вопрос, который мне задала Лидка.

– Нет,– я немного растерялась. – Я ведь еще не решила, оставлять ребенка, или нет, а если нет, то зачем  говорить?

Лидка смотрела на меня. До сих пор я помню, как она на меня смотрела, как на существо с другой планеты, непонятное насекомое.

– Но ведь это не только твой ребенок, –  вот что сказала она.

– Он и его тоже. Конечно, не похоже, чтобы Григорий мечтал о детях, но сказать ему все равно надо. Если он порядочный, то женится, а то ты сделаешь аборт, он узнает и не простит тебе этого.

– Но я не думала о замужестве…

Я не объяснила Лидке, почему не думала о замужестве, но она поняла сразу, как будто рентгеном меня просветила.

– А, так ты надеешься на принца на розовом коне?

«Почему на розовом, на белом» – продумала я, но вслух бросилаказалаомое. планеты.е,чества.авочке и кормят птиц. растерла поясницу, и отдернула шторы. уклончиво:

– Да нет, просто.

– Просто, так скажи ему. Сегодня же и скажи.

И я сказала.

Григорий был ошарашен, я поняла, что он совершенно ничего такого не ожидал, да, он был застигнут врасплох, шокирован неожиданной новостью, но я видела четко, что не испуган. Нет, испуган он не был, совсем не был.

Он сел на кровать, достал свою идиотскую гитару и затренькал на ней что-то печальное.

– Что ты молчишь, набросилась я на него. Что молчишь? Скажи что-нибудь.

– А что говорить-то? – Григорий поднял на меня глаза.– Завтра суббота. Пойдем и подадим заявление в загс.

– Будем свадьбу играть?

– А что?

Григорий, тогда, наконец, отложил свою гитару в сторону, и посмотрел мне прямо в глаза.

– Я думал, ты меня любишь, раз мы это самое….

И вот раз мы это самое, то и подали заявление в загс, и написали маме, которая приехала, вырвалась на два дня, и сыграли свадьбу, и он увел меня в свой домишко, все удобства во дворе, в маленькую комнатку, за стенкой свекровь с золовкой, а как только мне дали справку о беременности, я уволилась, и укатила в Днепропетровск. Григорий на прощание сказал, что приедет ко мне, и через три месяца, не написав ни одного письма, появился на пороге нашей квартиры с чемоданом на руках.

Было это тридцать семь лет назад.

Через два месяца после его приезда я родила Ольгу, мы стали жить вчетвером в двухкомнатной квартире: в одной комнате мы, в другой мама.

Вообще-то до этой квартиры, которая досталась маме от второго мужа, старика, за которого  вышла уже не молоденькой, а он был  в преклонных годах, мы жили в коммуналке.

Мама вышла замуж второй раз через десять лет после смерти моего отца.

Отец был летчик, но война пощадила его. Он вернулся с войны целый, хотя два раза его самолет был подбит. Вернулся, и мама забеременела мною.  Много позднее я узнала от мамы, что у меня был брат, но в войну, во время оккупации он умер. Отец вернулся, война пощадила их, но счастье длилось недолго. В тайге, на полигоне, куда он ездил с инспекцией, его укусил энцефалитный клещ, и из той командировки отца привезли на носилках.

Его парализовало, и мама восемь лет, всю свою молодость прожила, ухаживая за парализованным мужем.

А потом одна и одна. И только когда время перевалило за сорок, она неожиданно вышла замуж за моего отчима, профессора, преподавателя Днепропетровского политехнического института и старого холостяка,  который неожиданно решил жениться, когда ему было уже за шестьдесят.

Мама взяла меня и переехала в его двухкомнатную квартиру в старом дореволюционном особняке с лепными украшениями.

Они прожили три года, когда неожиданно отчим скончался от инсульта, оставив маме квартиру.

И это та самая квартира, в которой живу я сейчас. Я имею на это полное право, это моя мать выстрадала эту квартиру, и оставила ее мне, она моя, а он пришел сюда с одним чемоданом, и пусть уходит отсюда так же, как пришел, с одним чемоданом, возвращается в свой Воскресенск.

– Мама, но его там никто не ждет, – сказала мне Ольга.– Кому он там нужен.

– А здесь он тоже никому не нужен, – сказала я.

Я очень боялась, что дочка скажет: он нам нужен, но она убоялась моего гнева  и промолчала.

Я сейчас вспоминаю прожитые тридцать семь лет, и ничего, связанного с ним хорошего и вспомнить не могу.

Снова пишу. Уже вторая неделя пошла, а от дочки и внучки ничего. Тишина.Никаких шагов к примирению

Перечитала записи.

Прыгают мысли, вспоминается все урывками какими-то.

Но буду продолжать.

Дети, Маша и Ольга прочтут, и стыдно им будет за то, что меня мучили, не понимали.

Да, так вот, день его приезда.

До этого не было ни писем, ни звонков, тишина.

Мать переживала, хоть и была у меня печать в паспорте, ну да паспорт каждому не покажешь, а результат такой; уехала дочка в дальние края и вернулась одна, неожиданно. А к весне и беременность уже стала видна, и мать, я же видела, ходила, опустив голову, а я строила план, как мы будем одни растить ребенка, дочку, я хотела только дочку, и вот мы будем растить ребенка, а потом я встречу хорошего человека, пару мне настоящую.

А с Григорием разведусь, пустяки, разведут, раз мы в разных городах живем, и он не едет.

Мама смотрела зорко, боялась, что я переживаю, плачу по ночам, уговаривала меня, что надо сохранять спокойствие и жить ради маленькой, а если тосковать начну, то ребенку плохо будет, они, дети, все чувствуют, там, внутри нас.

В воскресение я собиралась пойти гулять с подругой, и когда раздался звонок, я решила, что это Томка за мной идет, а я еще и не собралась.

Пока я дошла до прихожей, мама уже открыла.

Я стою в дверях, ведущих в прихожую, халат на животе задрался и пуговица расстегнута, тесноват он мне, лицо все в пигментных пятнах, и на голове волосья торчком, не прибранные, а он стоит в дверях, в правой руке гвоздика, в левой чемодан, а за спиной гитара торчит.

Чистенький такой красавчик, рубашка белая и улыбочка шесть на девять, как обычно.

Мама руку к сердцу прижала от неожиданности, но говорит удивительно спокойно:

– Ну, заходи зятек, коли приехал…

Он еще шире улыбнулся, через порог шагнул, гвоздику ей протянул:

– Здравствуйте, мама!

Ну и все, вижу, она сразу растаяла, цветок взяла, а у меня слезы из глаз потекли ручьями, и на халат мой застиранный  закапали, закапали.

Григорий ко мне подходит, целует  казенно и произносит так, как будто не было этих трех месяцев неопределенного молчания:

– Здравствуй, Лариса.

Тут меня и прорвало. Я села на сундук, он еще от отчимова деда остался, да так и стоял в прихожей.

Я на него опустилась и зарыдала уже в голос.

– Видишь, что ты наделал,– мама с упреком смотрела на Григория. С легким упреком, не так, как следовало бы. – Три месяца ни слуху, ни духу. Ни письмеца, ни звонка.  Мы уже и ждать перестали.

– Да я вот думал со дня на день, приеду и приеду. И не писал. А меня не отпускали на работе, то да се….

Григорий присел на корточки рядом со мной, и пытался оторвать руки от моего лица, а я все плакала, и плакала, хоронила свою мечту, свою  придуманное будущее, без него, без Григория.

Я как посмотрела на этих двоих, мать и Гришку, так и поняла, что теперь уж мне от него не скоро избавиться, мать будет против, уж очень она рада была, что зять приехал,  глаза так и сияли. Теперь ей можно будет с высоко поднятой головой мимо соседских кумушек ходить, и мои истинные чувства ее нисколько не волновали, да и не догадывалась она о них.

Позднее, может, и догадывалась, а в тот момент нет.

Я слезы вытерла, мужа поцеловала, и все, началась наша жизнь втроем, а в скорости и вчетвером.

Каждый божий день заполнен заботами, неустанной суетой, а потом проходят годы, и силишься что-то вспомнить, оглядываясь назад, и вспоминаются какие-то мелочи:

Машенька за контрольную по математике получила тройку, и горько плакала. И пришлось мне садиться и сидеть, решать, думать, подтягивать, а Григорий сидел на балконе, играл на гитаре, что-то мурлыкал себе под нос.

Конечно, справедливости ради надо сказать, что и от него был в доме какой-то прок, он врезал замки, чинил водопроводный кран, приносил домой картошку, притаскивал в августе арбузы.

Денежка у его водилась всегда, хотя зарплату он мне отдавал до копейки, ну да у электрика всегда найдется левый заработок.

Он ушел из ЖК, где мы работали вместе, на стройку, где больше платили, а пили, не меньше, и он часто приходил домой выпивши, молчал, играл на гитаре, и на мои крики, что он сопьется, не обращал никакого внимания.

Как глухой становился.

Свекровь нам не докучала, приезжала за все годы два раза. У нее в Воскресенске дочка была, младшая, вот она с той семьей и жила.

Мама старела, и все, ну буквально все, в семье решала я.

Подруги мне завидовали, что у меня тихий смирный муж, красивый и на гитаре играет, и приводили меня своими похвалами в ужас.

Я не хотела такого себе мужа, и все его достоинства в моем сознании были пороками:

Я никогда не мечтала, чтобы у меня муж был  красивый, главное, чтобы на коне, его игра на гитаре никак меня не прельщала, а тихости и смирности я предпочитала уверенность в себе.

По сторонам я пыталась смотреть, искать подходящий вариант, и на меня, хоть красавицей я никогда не была, многие мужчины внимание обращали, но все они либо совсем мне не нравились, либо были при женах и детях, и ничего серьезного на стороне заводить не собирались.

Пару раз я ездила в отпуск на курорт, в санаторий, одна, там за мной тоже ухаживали, но опять-таки всякая шушера, и я махнула на личную жизнь рукой.

Хотя опять-таки, с точки зрения окружающих меня женщин, с личной жизнью у меня все было в порядке, муж мною никогда не пренебрегал, чего никогда не было, того не было, но после неожиданной, от инсульта, смерти мамы я долго не могла оправиться, а потом перешла жить в мамину комнату, привесила крючок на дверь, и на просьбы мужа открыть  отвечала отказом.

Тогда он, наверное, и завел свою кикимору, а может быть, они и раньше снюхались, не знаю, он мне не докладывал.

Кикимора его была моложе его, вдова, жила с сыном, в двухкомнатной квартире, и он к ней уйти не мог, вот и оставался в этой квартире, а какое он имел право в ней находиться? Квартира мамина, и чего ему здесь было делать?

Когда все это случилось, Маша уже замужем была и Ольгушка уже родилась, так что мне забот хватало. Мама годик не дожила, чтобы прабабушкой стать.

Маша с семьей жили у свекрови, пока свою квартиру не получили, а я опять мыла, стирала, нянькалась, водила девочку по кружкам, потом в музыкальную школу.

Конечно, способности к музыке у Ольги от него, от Григория, но если бы не я, разве она закончила бы музыкальную школу?

Это я семь лет с ней сидела, гаммы разучивала, пальчики поправляла, каждый раз отводила ее в школу и приводила обратно до двенадцати лет, потом она сама стала ходить.

А он что? Он только на концерты ходил.

И то, что Ольга сейчас в консерватории, моя заслуга, а не его.

Он дальше того, чтобы с ребенком погулять, в садике посидеть, посмотреть, как Маша в песочке копается, дальше этого он в воспитании никогда и не шел, и все мечтал о сыне, все уговаривал меня еще родить, но я не захотела.

Мечтала жизнь переменить, другого найти, а потом  поздно было.

И за все свои труды не так уж много я от детей просила, чтобы хотя бы при мне они ему ни чувств, ни внимания не оказывали, отвернулись бы от него, за то, что он на стороне любовницу себе завел, перечеркнул годы нашей совместной жизни, унизил меня и детей тоже.

Да, да, я считаю, что детей он тоже унизил, а то как же? Какой пример подал?

Я как-то ему об этом сказала, об унижении, о плохом примере, и он ответил, впервые ответил, говорить научился вдруг, когда с той стервой связался:

– Я нормальный пример детям подаю, показываю им, что чувства важнее всего, а ты всю жизнь чего-то хотела, а на чувства тебе было наплевать, на мои, во всяком случае, точно, а своих у тебя никогда и не было.

Я от оскорбления даже ответить толком ничего не смогла, хотела вещи его из квартиры выкинуть, и замок сменить, но Маша сказала, чтобы я ничего не делала, он имеет полное право жить там, где всегда жил:

– Больше тридцати лет прошло, как он уехал из Воскресенска, здесь у него мы, друзья, работа, куда он уйдет. Оставь его в покое, мама.

Пришлось оставить, Машка всегда любила отца, особенно когда маленькая была.

Но Ольгушка, я считала, она моя внучка, и его совсем не любит, а тут вот захожу в комнату. Нет, дело было так.

Ко мне приехала двоюродная сестра с дочкой из-под Москвы, навестить могилы родителей.

Мы редко видимся, а все детство провели вместе, и для меня ее приезд всегда радость.

Две недели пролетели незаметно, а в день отъезда я устроила у себя небольшую прощальную вечеринку.

И вот во время этой вечеринки все и произошло:

Вдруг вижу, Ольга куда-то пропала. Нет ее ни в комнате, ни на кухне.

У меня сердце так и замерло.

Открываю дверь в его комнату, и пожалуйста! Наплевав на все мои просьбы не общаться с дедом, который так меня оскорбил и опозорил, она сидит у него в комнате на кровати, держит все ту же гитару, которой в обед сто лет, и, наклонив голову, перебирает струны. И выражение лица у нее точно такое же, как когда-то было у Григория, когда он за мной ухаживал.

А Григорий стоит в проеме открытой двери на балкон, курит прямо на ребенка и улыбается.

Улыбается и глядит на нее, как будто любит, как будто он хоть палец о палец ударил с той поры восемнадцать лет назад, когда она родилась.

И я сразу почувствовала, что им хорошо тут вдвоем, и я здесь лишняя, ну и закричала:

– Сколько раз я тебя, Ольга просила, не общаться с ним хотя бы в моем присутствии.

А Ольга мне в ответ:

– Хочу и общаюсь…

И это при сестре и племяннице!

Еле-еле удержалась я, чтобы за волосы ее отсюда не выволочь.

Сказала только:

– Раз так, ты мне больше не внучка!

И закрыла двери.

А тут Маша подходит и я ей:

– Хорошо твое воспитание!

А Маша говорит:

– Ты, мама, совсем тираном стала. Продохнуть не даешь, все учишь, как нам жить, и что делать. Отцом всю жизнь командовала, теперь нами. Дай хоть Ольге покой. В конце концов, он ей родной дед.

– Какой он дед, какой дед! Еще и связался с этой!

– Ну, от этого он ей дедом, а мне отцом быть не перестал.

Вот так, случайно, я выяснила позицию дочери в этом вопросе.

Ну, довели меня до слез, я ушла на кухню, заперлась там, и только вышла перед уходом сестры с племянницей, поцеловалась с ними, зять и дочь увозили их на вокзал, к поезду. Вечер, конечно, был испорчен, никакой радостной вечеринки не получилось, и все потому, что он в этот вечер не ушел к своей!

Вот с той поры  месяц прошел, я уже всю свою жизнь описала, а с их стороны никаких шагов навстречу для примирения нет и нет.

Скоро у Ольги концерт в консерватории, неужели она не пригласит?

Вчера вечером, когда я думала расстелить постель и сидела перед окном, смотрела на освещенные окна квартиры зятя, думала, что они там делают-поделывают, раздался звонок.

Ольгушка позвонила, пригласила меня быть на концерте.

– А пригласительный я тебе на столе оставлю,– добавила она. – Зайдешь, возьмешь.

Я сдержанно поблагодарила, а у самой сердце так и запрыгало в груди.

Завтра вечером я пойду на концерт, а это, как ни верти, первый шаг к примирению.

А простить их придется. Не могу же все время только на их освещенные окна смотреть, я же скучаю, плохо мне без них…

 

Зоя КРИМИНСКАЯ. Доченька

Оценка пользователей: / 2
ПлохоОтлично 

–Доченька,– сказала мать, и посмотрела на Нину глубоко запавшими от длительного недоедания, но ясными, осмысленными глазами.– Если со мной что-то случится, то для тебя в тумбочке конверт лежит.

Она остановила жестом попытавшуюся возражать Нину.

–Я большую слабость чувствую, не знаю, выкарабкаюсь или.. Она опять остановила Нину –Подожди, дай же ты мне сказать: конверт только для тебя в прикроватной тумбочке. Возьмешь, когда вернетесь с кладбища, после похорон. Ты поняла меня? Только после того, как меня закопают, не раньше.

Мать замолчала, и Нина молчала тоже. Нина не думала о том, что лежит в конверте, она была уверена, что это какие-то скрупулезные указания о разделе имущества между ними, сестрами, и что мать письменно распорядилась, а нотариально она заверила только квартиру, ей Нине и ее детям, а все остальное Галя, сестра, могла взять, что пожелает.

Она думала о том, что сказал ей врач:

–Вы должны быть готовы в любую минуту…

Мама закрыла глаза, и задышала тихо и ровно. Нина поняла, что мать спит, и вышла, села на диван.

Муж  смотрел телевизор в наушниках: люди на экране двигались, раскрывали рты, махали руками, но Нина сидела в оцепенении, смотрела тупо на пантомиму на экране, не шевельнулась и тогда, когда зазвонил телефон.

Телефон звонил и звонил, потом стал наигрывать сотовый, и Коля встал, взял в руки лежащий на столе сотовый жены и ответил.

–Да, Галя, нет, Галя, все как вчера.

–Спрашивает, не нужно ли чем помочь, не приехать ли вечером,– Коля вопросительно смотрел на Нину.

Нина жестом руки показала, что ничего не надо, встала, ушла в спальню, легла головой под подушкой и не заметила, как отключилась.

Мать умерла под утро.

В два часа Нина подходила к ней, она еще дышала, а в пять утра дыхания не было.

Во время поминок, когда разговоры с воспоминаний об умершей перешли на обычные, будничные дела, заплаканная Нина зашла в спальню, взяла незапечатанный конверт, на котором почерком мамы было написано: для Нины, вынула два исписанных листка, какую-то метрику и черно-белую фотографию женщины.

Нина смотрела на фотографию и не могла узнать изображенную на ней женщину. Как будто она ее видела когда-то, или была знакома, или она похожа была на кого-то из знакомых. Нина не могла уловить  сходства, воспоминание ускользало и ускользало, не давалось, и она минут пять сидела, держа фотокарточку в руках, мучаясь невозможностью вспомнить. Темноглазая и темноволосая женщина на фотокарточке чем-то ее  пугала, настораживала, и  она медлила, прежде чем взяться за письмо, как будто  боялась, и даже вдруг, совершенно неожиданная мелькнула мысль, может быть, не читать?

И это «не читать» заставляло ее тянуть и тянуть с прочтением письма, уже ясно она сознавала, по фотокарточке женщины, на кого-то похожей, что письмо это совсем не о том, кому какие сережки и кольца из маминых вещей  взять.

« Прости меня Нина», писала мать, «прости, что ни сказали тебе всей правды, когда ты выросла, прости и меня и отца.

Когда-то мы с твоим отцом решили, что ты никогда не узнаешь историю своей жизни, но вот нас обоих уже нет, а  мать твоя, настоящая твоя мать, Нина, которая тебя родила, она все еще жива, во всяком случае, была жива год назад, когда я звонила ее сестре.

Да, Ниночка, дочка моя, не я тебя родила, и было тебе чуть больше двух лет, когда я вышла замуж за твоего отца, и приняла тебя, как дочь, и родила еще девочку, и растила вас обеих так, как растила бы, если бы родила обеих.

А мать твоя жива. Много лет назад она  развелась с отцом и эмигрировала в Израиль, а он не захотел уезжать и остался с маленьким ребенком на руках, которого он не отдал жене, да она, как я поняла, и не очень настаивала, не знала, какая неизвестность ждет ее там. Да, ты не наполовину, но на четверть еврейка, твоя бабка, Рахиль Моисеевна, была из Винницы и вышла замуж за украинца против воли семьи.

А я всю жизнь боялась твоей матери, боялась как огня, просто ненавидела ее, хотя никогда не встречалась с ней, ненавидела ее за права на тебя, за то что она уведет тебя от меня, отнимет твою любовь ко мне, и поэтому, Ниночка я молчала, и когда больше тридцати лет назад она приезжала сюда и звонила, хотела тебя видеть, плакала, умоляла меня, клялась, что ни слова не скажет, только одним глазком посмотрит на тебя, я ей отказала, и тебя мы, ты помнишь то лето?, срочно отвезли к бабушке в Воронеж.

Но уйти с этой тайной я не могу, и оставляю тебе фотографию твоей матери, и твою метрику, твое настоящее свидетельство о рождении, где вписана твоя мать, Маргарита Петровна  Слипченко, и телефон ее сестры, твоей тетки Луизы. Она не иммигрировала, осталась в Москве, и ты через нее можешь связаться с матерью.

Нина держала листки в руках, не верила тому, что прочитала.

Рушились ее представления о самой себе. Спокойная ясная жизнь, которой она жила все эти годы вдруг рассыпалась,  разбилась о каменный утес невыносимой, отвратительной, не приемлемой правды о ней самой, о прожитой ею жизни, которая сейчас, после прочтения письма, обстоятельного, четкого, не оставляющего никакого сомнения письма, превращалась  в фальшивку.

В той, не реальной, как оказалось жизни, у нее были отец, мать, и сестра.

И родители ее, всю жизнь работающие, озабоченные проблемами хлеба насущного, казалось, не имели  и не могли иметь в прошлом никакой тайны, умолченных страстей, разводов, страхов, чего-то такого, что приходилось скрывать от них, детей.

Отец всегда хорошо зарабатывал, он работал в мастерских научно-исследовательского института, его ценили, мать была учительницей, и она, Нина, была обыкновенная русская девушка, красивая, москвичка, пошла учиться в иняз, закончила, вышла замуж, родила, как и мать, двух детей…

Все  события ее жизни лежали на плоскости и всегда просвечивались со всех сторон, и страхи и невзгоды детства казались во взрослые годы мизерными и недостойными внимания: обида на учительницу за поставленную несправедливо тройку, тяжелая скарлатина, которой она переболела, отказ матери отпустить ее в пионерский лагерь.

Галя поставила жирное пятно на скатерти, а, не разобравшись, наказали ее.

Нина  воссоздавала в памяти свою жизнь в родной семье с других, новых, открывшихся ей позиций, старалась выявить разницу в отношении матери к ней и сестре, скрупулезно, как под лупой рассматривала каждый конфликт, неосторожно брошенную фразу, нет, ничего серьезного, она, взрослая женщина, не могла поставить в упрек матери, и никогда ни тени сомнения не мелькнуло у Нины, что она не родная, менее любимая, чем  ее сестра Галя.

Все было обыденно,  просто,  устойчиво, предопределено,  весь этот мир, и все обернулось миражом.

Оказалась, что параллельно с ее существованием день за днем, год за годом, текла незримая, невидимая, не ощущаемая ее другая возможная жизнь, что мать ее не была ее матерью, что где-то далеко живет ее настоящая мать, что сестра ее Галя не родная ей сестра, а только единокровная, возможно, у нее есть еще братья и сестры, и что она вовсе и не русская даже, а на четверть еврейка.

Она тщетно пыталась представить себе свою другую жизнь с настоящей матерью, и душа ее сопротивлялась тому, что она пыталась себе представить, и горькая обида на женщину, которая совершила  невероятный,  страшный,  не прощаемый грех, оставила свое родное дитя, свою кровинку, пренебрегла им, бросила, уехала, скрылась из  Нининой жизни. Вот, она, Нина, мать двух детей, могла бы она это сделать?

И получалось, что нет, никак не смогла бы она, Нина расстаться со своими детьми.

И Нина делала мысленные попытки оправдать мать, которая не жила в благополучном браке с мужем, как Нина, а была разведенная, брошенная, кинулась эмигрировать, начала там, вдали новую жизнь, без нее, без Нины. Пыталась, но не получалось.

« О том, что ты не моя дочь, знали лишь твои бабки, и мы с отцом, и еще Луиза, но она поклялась молчать…

Вошел Коля, сел рядом с женой, погладил ее по голове. Нина молча протянула ему письмо, и пока он читал,  изумление обозначалось на него лице,  убеждая Нину, что она не ошиблась, и в письме именно то, что она прочитала, весь этот кошмар.

–Просто Санта- Барбара какая-то,– сказал Коля. –Ты-то обликом совсем русская, а я иногда смотрю на детей, вижу восток и думаю, откуда?

Он помолчал и добавил:

–Это их дела, и их решение, решение твоих отца и мачехи. Прошлое решение. А ты можешь все переиначить.

–Ты считаешь?– спросила Нина, думая, как все просто: в одночасье, мама умерла и стала мачехой, и что это плохое  несправедливое слово неприложимо к ее дорогой маме.

–Да. Я бы, во всяком случае, попытался разобраться во всем . Но решать тебе и только тебе. Что и как и почему именно так  случилось.

И Нина на другой день позвонила тетке Луизе.

***

Летели долго, и Нина очень устала. Устала от гула мотора, болела спина от сидячего положения, болела душа в преддверии встречи.

Что я ей скажу? Она для меня чужой человек, моя мать другая женщина…

Страх перед встречей был так велик, что Нине хотелось малодушно не встретиться, а  сесть на обратный рейс и в Москву.

Но там, в Москве, муж с детьми, взрослыми детьми. Они смотрели на все с другой, своей, личной стороны и нежданно-негаданно обнаружившаяся вдруг бабушка была им интересна и любопытна, и случившееся казалось им приключением: вот была мама как мама и бабушка, как бабушка, и вдруг все поменялось…

А что поменялось? Что, спрашивала себя Нина и призрачная, не состоявшаяся, не примеренная ее жизнь начинала опять маячить рядом, как-будто можно было что-то поменять в ее прошлом, как будто это вообще возможно, изменить что-то в чьем бы то ни было прошлом.

Прожитая жизнь, эта неизбывно, это всегда с тобой, это то, что состоялось, а что могло бы да не осуществилось, того нет, и не будет.

И тем не менее вот она Нина, здесь в аэропорту, на улице солнце, кругом кондиционеры, она идет, входит в толпу, выбирается из нее, останавливается, озирается, кругом толкотня, шум, поцелуи, вскрики, объятия.

Нина отходит в сторону, стоит, озирается. Из толпы выходит маленькая старушка, неуверенно, но быстро идет к ней, сзади поддерживает ее мужчина, в волосах у него проседь, а старушка вся белая.

Мать? Брат?

–Вы Нина?– спрашивает мужчина. Нина молчит, вглядывается.

–Здравствуйте,– говорит она, и, не зная, что добавить, произносит обыденное.– Рейс задержали.

У старушки дрожат руки, все в темных пигментных пятнах старости.

– Вы в порядке,– спрашивает Нина, –вы устали? Устали ждать?

Старушка смотрит, напряженно вглядывается, в глазах ее слезы. Она надевает очки, линзы увеличивают глаза.

–Ты, говори мне ты, –просит она Нину.

Нина молчит, простые слова, здравствуй мама не идут из  нее, не выползают.

Да и какая она ей мать, эта кукушка?

–Я себя не могу простить, корю все эти годы, –говорит старушка– а ты, ты сможешь меня простить?

Старушка смотрит, обнимать не кидается, глаза увеличены. Кого она ей напоминает взглядом, кого? Ну конечно, такой взгляд у Димки,  сына, старшего. В детстве, обиженный и страдающий, он так глядел, когда его наказывали.

Нина делает то, что никак не ожидает от себя. Она обнимает старушку, чувствует под ладонями худые плечи, слышит запах духов и почему-то скошенной травы.

–Мама, –говорит она легко и просто, как будто не звала этим именем сорок пять лет другую женщину.– Мама, не кори себя. Все хорошо. Все эти годы я не была несчастной, меня любили и баловали. И мы встретились, чтобы я могла тебе это сказать.

 

Зоя КРИМИНСКАЯ. Нудистский пляж

Оценка пользователей: / 3
ПлохоОтлично 

Только в метро Ваня вспомнил, что не сделал задание по испанскому языку: не подготовил рассказ о походе на пляж.

Ваня дома был Иван, Ваня, и даже Ваняткин, а в школе он звался Айвен, так произносилось его имя на американский манер. Не зная таких испанских слов, как полотенце и плавки, он решил упростить ситуацию и отправить себя, если его спросят, прямиком на нудистский пляж.

Конечно, здешние нравы он уважал, купался не в русских плавках-трусиках, как у дедушки на даче под Москвой, а в длинных, до колен американских плавках-шортах, но выбора не было - либо двойка, либо нудистский пляж.

Урок испанского был первым, и Эльмира, учительница испанского языка, сразу вызвала Ваню.

Протекала беседа на испанском. Говорила Эльмира, а Ваня делал вид, что понимает. Наконец, в речи позвучала фраза, которую Ваня понял:

– Айвен, расскажи, как ты пошел бы на пляж.

Ваня молчал, думал.

– Я бы почистил зубы, – сказал он фразу из предыдущего урока.

Учительница одобрила его действия и спросила, что бы он на себя надел.

Мучительное копание в памяти не помогло. Испанского слова «плавки» там не было.

– Ничего,– ответил он.

– Как это? – Брови Эльмиры угрожающе поползли вверх, – как это ничего?

– А я бы пошел на нудистский пляж.

Если у тебя нет плавок, или ты не знаешь, как они  по-испански, что в данном случае одно и то же, что остается ребенку делать, как не идти голяком. А куда можно так пойти? Только на нудистский пляж.

При словах нудистский пляж Эльмира, благоверная католичка, стала напоминать по цвету вареного рака, только что вынутого из кастрюли с кипятком.

– Так совсем ничего не наденешь? Подумай,– настаивала она.

Ваня еще порылся в памяти, перебрал небольшое количество испанских слов, которые знал, выбрал из него слова тапочки:

– Я пойду в тапочках.

– В тапочках? На нудистский пляж?

– Да, я пойду в тапочках на нудистский пляж.

Ивану еще не стукнуло пятнадцати, расти он не начал. Маленький, весь покрытый крохотными, как булавочные уколы, темными веснушками, Иван открыто и ясно смотрел снизу вверх в глаза учительнице, и выглядел так, как будто он только и делает, что разгуливает по нудистским пляжам.

Эльвира быстро и горячо заговорила по-испански, Ваня не понял ни слова и на всякий случай сказал:

– Да.

Учительница еще что-то произнесла, Ваня окончательно потерял нить разговора и ответил в паузе, для разнообразия:

– Нет.

Это было как игра в чет-нечет.

Бордовая учительница перешла на английский.

– Хорошо, – сказала она, хотя ничего хорошего не просматривалось. Ваня не знал урока, а учительница думала, что он над ней издевается. – Пойди к наставнику и скажи ему, что я тобой недовольна.

Ваня отправился к наставнику и обнаружил его в кабинете, что само по себе было большой удачей.

– Учительница испанского языка отправила меня к вам,– сказал Ваня и потупил скромный взор на пол. Темные ресницы придавали Ване застенчивый вид.

– А в чем дело, что ты натворил?

– Я решил пойти на нудистский пляж в тапочках, а она мне этого не разрешила. Не понравилось ей, что я хожу туда в тапочках.

– А почему ты решил пойти в тапочках?

– А в чем?

– Ну, босиком. Надо быть последовательным.

«Хорошо бы, но я не знаю, как по-испански босиком», - с тоской подумал Ваня, а вслух сказал:

– Имею я право выбирать?

Наставник задумался, так, как будто от права Вани пойти в тапочках на нудистский пляж зависел международный престиж Соединенных Штатов.

Прошло несколько минут томительного молчания. Наставник почесал редеющую макушку.

– О кей, Айвен,– сказал он, наконец,– вернись на урок и скажи учительнице, что я разрешаю тебе ходить на нудистский пляж в тапочках, раз тебе этого хочется.

И Иван вернулся на урок.

– Наставник разрешил мне ходить в тапочках,– сказал он учительнице по-английски.– Наверное, он и сам так пошел бы на нудистский пляж, чтобы ноги не наколоть.

Учительница беспомощно оглянулась. Вокруг нее сияли радостные рожицы пятнадцатилетних мальчишек, которых было больше половины класса.

В этот момент, к счастью, закончился урок.

К следующему занятию Ваня подготовился, но его почему-то не спросили.

 
Облака тегов